Три дня заготавливали между молитвами хворост на зиму, алычу и шиповник, зорко посматривая на небесный свод. Только однажды далеко-далеко пророкотал вертолет, облетая горы. Охота на отшельников продолжалась…
– Надо бы на пепелище наше сходить, – прервал молчание Серафим. – Кое-что заберем оттуда.
– А может, они засаду там устроили?
– Посмотрим. Бог не без милости, казак не без удачи.
На другой день с раннего утра, сотворив молитву по утреннему правилу, двинулись в путь. Взяли в дорогу топорики и нож, сухарей, орехов и воды. Прошли через спасительную пещеру, у которой оказалось не один, а целых три выхода. Потом поднялись на свое плато – Покрова Богородицы. Долго высматривали из кустов, нет ли засады, но все было мирно и тихо. Выходили из кустов поодиночке: сначала Серафим, а минут через пять и Лунь. Сняли с крыши рубероид для утепления шалаша, забрали помятое ведро – кто из милиционеров пытался раздавить его каблуками, извлекли из-под обломков хижины чугунок, понадергали гвоздей из досок, связали в один пук полдюжины реек и дощечек.
– Может, здесь останемся? Восстановить-то все несложно.
– Они, иродовы слуги, сюда обязательно наведаются для контроля. Опоганили место, никому тут не жить… Не дай Боже, с овчаркой вернутся. Тут уж точно нам бока наломают.
И двинулись они в обратный путь, и к вечеру были в новом скиту.
– Освятим скит во славу Иоанна Крестителя, – предложил Серафим. И, освятив воду в чугунке бронзовым складеньком, стал кропить ею поклонный крест, и пещерку, и шалаш, и комелек, читая по ходу дела тропарь Иоанну Крестителю под ночное завывание горных шакалов.
И потянулись дни один за другим, похожие и погожие, пока не пошли проливные дожди. До дождей успели по многу раз выбраться на заготовки. Осень, как и повсюду, в горных лесах пора благодатная. Поспели кизил и алыча, фундук, яблочки и прочие дикоросы. Грибы, алычу и яблоки – сушили, развесив гирлянды на солнце. Желуди перемалывали в крупчатку, собрали ведро облепихи, но долго не знали, как запасти эту бесценную ягоду на зиму. Нужен был сахар, а его не было даже у матушки Меланьи. Решили засолить ее вместе с горными лимонами прямо в чугунке. Гадость получилась изрядная, кисло-соленая, но все же свои целебные качества ягода сохранила. Картошку решили на зиму не выкапывать, а клубни брать по мере надобности.
А потом пошли дожди – серые, холодные проливные… Капли били по жесткой листве, рождая шум водяной мельницы. Вода в ручье поднялась и забурлила. Чтобы зря не мокнуть, собирали дождевую воду в ведро и кастрюльку. Да еще запас в чайнике держали.
Молились в пещерке, устроив из камней нечто вроде аналоя. Свечи зажигали только по праздничным богослужениям. И в лампадки – красного стекла и зеленого наливали кукурузного маслица тоже по всем двунадесятым праздникам. Красно-зеленые огни в глубине пещеры создавали торжественное настроение. Говорили мало. Больше делали и молились. Читали по очереди на сон грядущий Библию вслух.
Однажды – перед Покровом днем – Серафим попросил:
– Хочу, чтобы ты меня исповедал, брат, – и встал перед Лунем на колени.
Тот накрыл его голову ладонью.
– Каюсь перед Господом нашим милосердным… Грешен я. Зело грешен. И не знаю, простит меня Господь или нет.
– Господь милостив!
– В сорок пятом в Восточной Пруссии взял я силой одну немку… – глухо выдавил из себя бывший командир саперной роты. – Она потом отравилась газом на кухне.
– Тяжкий грех… Нельзя на войне женщин обижать. Им не меньше нашего достается… Столько лет ты его замаливаешь. Господь простит.
– Господь простит. А вот мне как себя простить? Так перед глазами и стоит…
– А ты глаза святой водой промой. И помолись своему ангелу-хранителю. Он отведет.
– Эх… – махнул рукой Серафим, встал с колен и ушел к кресту.
На другой день и Лунь попросил его исповедать, преклонил колена, ощутил на своей голове жесткую ладонь Серафима.
– Каюсь и я перед ликом Господа Вседержителя нашего… Вся жизнь прошла во лжи и неправде. В чужих личинах ходил, чужими именами прикрывался. В жены взял вдову убитого мною мужа и сына зачал от нее.
– Из ревности, что ль, мужа убил? – уточнил Серафим.
– На фронте убил немецкого офицера… А потом женился на его вдове. А она так и не узнала, что от убийцы мужа родила.
– Ну, на войне убил, тут особого греха нет. И то, что вдову его бедствовать не оставил, так это благой поступок… Родила, так родила… Новую жизнь создал. А мой-то грех тяжельше будет. И не отпускает она меня, немка та клятая!.. Господи, помилуй!
На крещенские морозы Лунь свалился с сильным жаром. Лежал в шалаше пластом и тихо бредил. Серафим потрогал его горячий лоб и загрустил:
– Что ж ты, брат, вперед меня в лучший мир собрался? А я-то уж вознадеялся, что ты меня и отпоешь, и приберешь. И каменную домовину присмотрел, чтоб шакалы косточки не растащили. А ты сам норовишь мое место занять… Негоже, брат, негоже… Дай-ка я акафист целителю Пантелеймону почитаю.
И Серафим читал акафист святому целителю Пантелеймону и всем другим целителям. И святителя Николая-чудотворца просил. И у Креста всю ночь на коленях простоял, не чуя холода мерзлых камней. А потом горными травами больного отпаивал, взварами разными. Лунь глотал любую жидкость, но только не еду. Внутренний жар снедал его. Он приходил в себя лишь тогда, когда Серафим клал ему на лоб тряпицу со льдом. И тогда Лунь ясно сознавал, где он и что с ним. И вся его не столь уж долгая – 64-летняя жизнь – проходила перед ним год за годом. И он тихо радовался, что прожил ее, так и не давшись в руки никому из своих гонителей – ни резиденту Петеру, ни гестаповским ищейкам, ни американской контрразведке, ни родному НКВД… И он даже тихо засмеялся от этой мысли. Да, он ушел от всех пуль и осколков, летевших в него, и никто не смог лишить его права радоваться всему тому, что дарит человеку Бог, – женщине, детям, войсковому товариществу, василькам во ржи и этим белоснежным горным вершинам, которые ступень за ступенью уходят вверх, как белая лестница к небесным чертогам…